В конце мая в Европейском университете в Санкт-Петербурге состоялась встреча с авторами книги «Теория практик» Олегом Хархординым и Вадимом Волковым. Исследователи рассказали о том, над какими вопросами они работали после выхода в 2008 году ставшего классическим труда. Slon приводит сокращенную версию выступлений.
Олег Хархордин
Что же случилось с тех пор, как мы издали книгу? Я в своем выступлении во многом перескажу статью, которая недавно вышла в журнале «Социс». В ней я начинаю с того, что когда мы изучали, преподавали, а потом описали некоторые аспекты теории практик, мы в основном фокусировались на различного рода повседневных и телесных практиках. В какой-то момент, однако, стало ясно, что мы мало внимания уделяли вещам. Мы могли, например, очень хорошо преподавать концепции техники тела у Марселя Мосса, но почему-то не упоминали молотки, гвозди и разные другие предметы, которые вписаны в эти техники. Мне вспоминается пример времен Первой мировой войны – с лопатками, с их помощью копали траншеи. Тело мы, казалось, анализировали, но отличие формы английской лопатки от французской, на которое обращал внимание Моссе, проигнорировали. Это тем не менее играет в социологии вещей очень важную роль. В нашей эмпирической работе или теоретических размышлениях нужно адекватно отразить значение этих вещей: что они там делают, если не играют три классических роли, которые приписывают им в социальной науке? Как мы можем увидеть вещи, если не рассматриваем их ни как инструмент, ни как арену действия, ни как носители значений, вложенных в них при конструировании?
Внимание к вещам приводит к тому, что типичный социальный конструктивизм, который господствовал в последние 30 лет, ведет к «безумной легкости бытия», когда, в соответствии с Вебером, действие рассматривается как прежде всего ориентированное на восприятие значения вашего действия другим. А вы занимаетесь только интерпретацией или реинтерпретацией поведения.
Что и как я пытался сделать, чтобы избавиться от этого ощущения неизбывной легкости бытия конструктивизма, уйти от облегченного варианта теории практик, в которых не было вещей? Вот два основных направления исследований:
Во-первых, я хотел посмотреть на так якобы знакомые нам феномены общества и государства и нагрузить их вещами. Для этого пришлось пойти в историю и посмотреть те способы жизни вместе, где вещи нельзя было не заметить. Например, среди рaзличных форм жизни, зарегистрированных исторически, – тех, которые мы теперь обычно некритически приравниваем к понятию «общество», есть способ жизни вместе под названием res publica, где вещи выходят на передний план. Мы не уделяем обычно достаточно внимания этому выражению, которое схватывало очень специфическую форму жизни, и говорим, что у римлян – как и у нас сейчас, в 2013 году, – было «общество», что у римлян было «государство». Мне же хотелось посмотреть более детально и тщательно, что же римляне делали с этими двумя словами: «res» – что означало в латинском «вещь» или «дело», то есть «все, что деется», и «publica» – «принадлежащий народу» или «касающийся народа». В XVIII веке в переводах латинских трактатов на русский язык это выражение иногда передавали как «общенародные» или «гражданские» вещи; тогда вещная коннотация этого термина была очевидной для многих. Что же знали римляне про «вещи публичные» такого, что забыли мы?
Во-вторых, мне хотелось не только отправиться вглубь истории, но посмотреть и на наш современный город новыми глазами, то есть сместить фокус внимания с людей на вещи. Посмотреть, как функционируют те из них, что являются основой нашей повседневной жизни: водопровод, различные аспекты других инфраструктурных сетей жизни города, здания, транспорт. Чтобы их сравнить, мы взяли теорию Бруно Латура, книгу «Reassembling the Social», перевод которой недавно редактировал Виктор Вахштайн, – это акторно-сетевая теория. Мы решили (с группой исследователей, с которой начали этот обширный проект) проанализировать два типа сетей: одна – это двор, другая – город. Хотелось сравнить, насколько они совпадают в своей структуре и насколько различны. Набор или сеть вещных и человеческих элементов под названием «город» или «двор»: что между ними общего и в чем отличия? Книга по итогам этого исследования вышла в издательстве «Routledge» в 2011 году под несколько странным названием «Political theory and community building in post-Soviet Russia» (в 2013 году она опубликована по-русски).
Вкратце подытожу находки этих двух исследовательских проектов. Детали более подробно описаны в статье в «Социсе» (№11 за 2012 год), так что перечислю только несколько основных моментов. Поиск вещных компонентов в феномене res publica показал, что вещи там встречаются довольно редко. На исследование словоупотребления этого термина в «Дигестах» Юстиниана и в литературе республиканского периода я потратил 2 годa, анализируя речевые акты с термином res publica, и теперь я убежден, что отсылки к «вещам публичным» у римлян республиканского периода были предельно редки. Императоры, наоборот, специально ввели свои правовые определения и классификации, чтобы дать этому термину устойчивые эмпирические референты. Сейчас нет времени обсуждать, как это случилось и почему.
Главное – другое. Я пришел к выводу, что начиная разбирать ключевой термин res publica, мы приходим к тому, что для разрешения, например, заочного спора между Цицероном и Цезарем на тему, есть ли «тело» у res publica и можно ли его потрогать, нам придется рассмотреть инфраструктуру для производства речевых актов, использующих термин res publica. Oни ведь тоже не в воздухе висят, и нужны определенные площадки для их производства, нужны каналы их доставки адресату. А эти площадки и каналы – эта инфраструктура для речевых актов – не исследуются.
Иначе говоря, мы начинали со слов римлян по поводу res publica, чтобы увидеть, какие вещи упоминаются, описываются в этих словах, или какие с их помощью вершатся, а закончили тем, что для производства этих слов нужно идти к вещной и ощутимой инфраструктуре.
Во втором исследовании все случилось ровно наоборот. Mы шли от тяжелых железяк, лежащих в земле города, у нас под ногами, – от вещей, помогающих или мешающих нам жить. (Один из тезисов, который мы отбросили по ходу дела, – это то, что якобы без децентрализации таких вещей у нас никогда не будет нормальной жизни, то есть мы никогда не сможем выйти из советской жизни, избавиться от нее – так как на децентрализацию просто денег нет.) Mы шли от весомых вещей, а закончили – так как туда привела логика исследования – эфемерными феноменами, например вопросом о тoм, что такое производство гордости в современном городе. То есть от городской инфраструктуры перешли к речевым актам, которые становятся возможными с ее помощью или на ее основе.
Получилось, что в первом случае начали с речевых актов, закончили инфраструктурой. Во втором начали с инфраструктуры, закончили речевыми актами.
Не слишком ли данная пара категорий, раз мы часто оказываемся заключенными в тюрьму этой бинарной оппозиции, напоминает наших старых знакомых – пару базис и надстройка? Но базис, основание – это несколько, если не совсем, другое, нежели инфраструктура, капиллярная структура. Да и латуровский анализ с зaострением внимания на инфраструктуре для речевых актов или на речевых актax по поводу инфраструктуры – это не про взаимоотношения базиса и надстройки. Не нужно впутывать Маркса в эту ситуацию. Тем не менее появились две новых исследовательских проблемы, с которыми нам придется разбираться: инфраструктура для речевых актов и речевые акты по поводу инфраструктуры. И тут есть свои секреты.
Последнее, что я хотел сказать: в классической теории Цицерона res publica определяется как «вещь народная». Но что такое народ? Это не любое соединение людей, а только такое, где люди связаны очень специфическим образом, как замечает Цицерон в своем знаменитом определении в диалоге «De republica» (I:39). Не просто собравшаяся на площади толпа соседей или соплеменников, а coбрание, живущее в согласии или со-чувствовании (con-sensus) по поводу вопросов права. Когда мы изучали современную Россию, мы постоянно занимались железяками, и согласие в вопросах права, как можно было подумать, нас не должно было интересовать. Но это оказалось не так. Мы, конечно, не перешли к исследованию вопросов прав и права в отношении городской инфраструктуры, так как только начали свою исследовательскую работу (вышла всего одна книга). Но без внимания к праву нельзя – римлян от греков, возможно, отличали и нaличие протяженных водопроводов и предельный легализм сознания. Конечно, наши проблемы сейчас в России и наше правоприменение совсем другие. Но проблемы правa всегда находились, скажем так, в перспективном плане размышлений нашей исследовательской группы.
Вадим Волков
Для меня ядром теории практик является то, что известно как проблема следования правилу. В ней сконцентрировано все англосаксонское направление. И именно это – самая значимая проблема для социологии, простое открытие того, что язык и вообще феномен осмысленности мира сводим к некоторой совокупности правил, то есть к некоторым повторяющимся и предсказуемым образцам. Это положение стало влиятельным в социологической теории после того, как Питер Уинч написал книгу о предмете социальных наук, и в еще большей степени – когда Сол Крипке вытащил из Витгенштейна так называемый скептический парадокс.
Мы можем принять то, что в основе нашей социальной жизни лежит правилосообразная деятельность, то есть в каком-то смысле возможность понимания языка состоит в том, что одно слово употребляется одним и тем же образом все время. Если оно будет употребляться каждый раз по-разному, понимание будет невозможно.
Если мы говорим, что, условно, «это черный», то фактически мы и раньше так говорили, сейчас так говорим и так говорить будем. Но нет ничего, что жестко связывало бы наше прошлое употребление и наше будущее употребление этого слова.
Фактически правила языка не содержат правил собственного применения. То есть скептический парадокс, вытащенный из Витгенштейна, говорит о том, что, несмотря на то, что наша социальная реальность структурирована правилами, и правила – это и есть основа порядка, то есть регулярности («правилосообразности»), нет ничего объективного, что обеспечивало бы возможность единообразного следования этому правилу. И Крипке сформулировал этот парадокс, доведя его до крайности, и дал ответ: нет ничего объективного в самом правиле, что определяло бы то, как люди ему следуют, потому что правила всегда работают в контексте, и мы сами решаем, тот ли этот случай, когда нужно применить правило А или Б.
Мы видим, что в правиле нет ничего объективного, и, значит, есть некоторый процесс принятия решения о применении того или иного правила или практический оператор уместности. Как только мы допускаем процесс принятия решения вместо слепого следования правилу, вся конструкция объективности правил рушится. Но у Крипке был жесткий ответ, что способ применения правил задается сообществом, которое учит каждого своего члена применять правила и контролировать это применение, обеспечивающее некоторое единообразие следования правилам. Это сразу вводит богатую социальную проблематику.
Можно ли скептический парадокс Крипке применить тогда к сфере закона и права? В этом случае он имеет еще более радикальное звучание: ни один закон не определяет способа своего применения. Те, кто применяет закон, на самом деле осуществляют некоторую дискрецию, они действуют по совсем другим правилам и соображениям. Все, что мы знаем из правоведения о кодексах, доктринах, собственно, не имеет отношения к жизни или имеет такое же отдаленное к ней отношение, как само правило. Между правилом и жизнью лежит живая практика, или искусство применения правил. И это может стать отдельным предметом изучения социологии. Это сфера, которую правоведение не видит.
Вопрос в том, насколько можно проецировать этот скептический парадокс и эту парадигму на современную сферу права. Все-таки закон и правовая сфера – это отдельные формы жизни, имеющие четкие моральные основания или хотя бы претензии на наличие таковых за своими пределами. Есть очень развитые доктрины, на которых основаны конкретные аспекты законов, к ним всегда можно отослать, соотнести с ними практику.
В применении закона, как и другого правила, есть по крайней мере два аспекта: можно определить правило идентификации и собственно следование правилу. Правило идентификации – это ответ на вопрос, с какого рода фактом мы имеем дело и какого рода правило должно применяться к этому случаю. Например, в действиях участников уголовного процесса есть такая практика, которая называется юридической квалификацией, или, говоря на жаргоне, «подведением под статью». Некоторые действия людей можно подвести под то, под это или под другое правило (юридическую квалификацию, из которой следует суровость наказания, например). Здесь срабатывает люфт, свобода или дискреция людей, обличенных властью, отождествить эмпирический факт и правило.
Уголовный кодекс допускает множество вариантов квалификации одного и того же, в результате он является весьма отдаленно похожим на руководство к действию, уж точно не матрицей, которая может накладываться на все возможные человеческие поступки.
В работе Института проблем правоприменения, который занимается тем, что происходит при соприкосновении закона, находящегося в распоряжении уполномоченных организаций, с жизнью, вся проблематика теории практик остается в тени. Исследуя судей, полицию и других правоприменителей, стоящих между законодателями и обществом, мы занимаемся эмпирическими исследованиями, а не теорией. В современных социумах есть особые профессиональные сообщества, которым делегировано право определять, как применяются правила (законы). Правоприменители – это некоторое сообщество, оно структурировано и организовано. Способы организации этого сообщества, его культура и интересы определяют правоприменение. Такова наша гипотеза. Мы изучаем сообщества, которые на повседневном уровне принимают решения касательно способа применения или неприменения законов.
Закономерность принятия этих решений лежит вне юридической плоскости, и правоведение даже ими не занимается. Или занимается, может быть, в теории, но как в действительности функционируют суды, полиция, прокуратура или следствие, университетские правоведы даже не подозревают, если только они сами там раньше не работали.
Нет ничего более страшного для правоведения, чем социология. Когда приходит социолог и начинает эмпирически исследовать и показывать, что на самом деле там происходит, то даже это распаковывание микромеханизмов и практик функционирования правоприменительной сферы уже может привести к определенным эффектам, начать менять реальность. Есть известный афоризм Витгенштейна о том, что философия оставляет все как есть. Но мы, я имею в виду Институт проблем правоведения, все же стараемся сделать так, чтобы что-то изменилось.
Текст: Елизавета Калугина
Источник: Slon.ru